Что-то приземлилось на верхние ветви деревьев. Что-то тяжелое, поскольку потревожило множество дождевых капель, которые, в свою очередь, стронули нижние, и в итоге наземь хлынул целый поток воды. Мальчик-солдат вскинул взгляд, пытаясь высмотреть, что произошло. Я же, к своему ужасу, был уже уверен.
— Орандула, — тихо шепнул я на задворках его сознания. — Старый бог смерти. Бог равновесия.
Мальчик-солдат запрокинул голову, вглядываясь в кроны. Я мельком заметил в ветвях черно-белое оперение. Вновь хлынула вода, как если бы птица сдвинулась. Мальчик-солдат успел уклониться.
— Почему бог смерти одновременно и бог равновесия?
— Не знаю, почему он вообще бог хоть чего-то, — кисло ответил я. — Не заговаривай с ним.
— Я и не собирался.
Внезапно бог сорвался с дерева. Широко распахнув крылья, он тяжело опустился на берег ручья, вперевалку, по-птичьи направился к воде и вытянул длинную змеевидную шею, чтобы напиться. Мальчик-солдат повернулся и зашагал обратно к дому Лисаны. Мое сердце полнилось тревожными предчувствиями.
Я не успел дойти до дверей хижины, когда пришел призыв. Не знаю, чего именно я ожидал, но я не думал, что он окажется таким — простым порывом задержаться еще на несколько мгновений в тусклом свете зимнего утра. Ветер покачивал деревья, чирикала птица, с веток сыпались капли. В ответ я шагнул в сторону, подпрыгнул, развернулся и направился по тропе обратно. Ощущалось это просто превосходно.
Затем я услышал кое-что еще, одновременно принадлежащее и не принадлежащее к обыденным звукам леса. Негромкий, но четкий ритм. Я не мог определить, откуда он исходит, но уже двигался ему в такт. По мере того как темп нарастал, усиливалось и мое удовольствие. Я забыл, насколько это приятно — танцевать. Или, может, никогда прежде и не наслаждался танцем. Это не имело значения. Неужели я считал свое тело огромным и неуклюжим? Какая глупость. Все это не имело значения. Во мне жил танец, и я его ощутил. Танец, созданный для меня, — или, может, это меня создали для этого танца. Я хотел танцевать его всегда, до конца жизни.
Вокруг меня из хижин появлялись другие танцоры. Я почти не замечал их. Я едва ли помнил, что делю тело с мальчиком-солдатом. Кто из нас переставлял ноги? Не имело значения. Меня захватил танец, и как же замечательно было танцевать в столь чудное утро. Я покачивался, поворачивался и успел сделать около дюжины шагов по тропе, когда услышал отчаянный крик сзади:
— Нет! Нет! Не сдавайся ему. Откажись танцевать! Не уступай танцу Кинроува. Откажись. Усмири тело, поставь ноги на землю. Не присоединяйся к танцу!
Ее слова ледяной водой окатили мою спину. Мальчик-солдат вздрогнул, рванулся и невероятным усилием воли освободился от танца. Он сделал, как она просила. Поставил мои ноги на землю и принудил тело застыть. Это далось ему с куда большим трудом, чем могло бы показаться. Танец кипел вокруг меня. Он утверждал, что я танцую, хотя я не двигался. Мое дыхание вырывалось танцем, мое сердце билось танцем, утренний ветерок веял танцем, даже случайные капли дождя сыпались мне на лицо танцем. Призыв так сладко манил меня: это все, что мне нужно, говорил он, все, чем я когда-либо хотел заниматься. Разве я не томился по более простой жизни, свободной от тревог и забот? От меня требовалось только одно — войти в танец.
Не знаю, как сумел устоять мальчик-солдат. Я не смог бы. Я хотел танцевать, но он наклонился вперед, перегнувшись через живот, упер руки в бедра и уставился на ступни, приказывая им замереть. Оликея все еще кричала. Кто-то пронесся мимо меня, подпрыгивая от буйной радости. Другой шел менее охотно, гневно вопя, но и уже пританцовывая. Послышалось карканье. Птичий смех улетающего стервятника стих в отдалении, под конец напомнив мне человеческое фырканье. Или удушливый кашель.
Почти все утро танец тянул меня. Мне и в голову не приходило, что призыв может оказаться столь настойчивым или долгим. Кое-кто, поначалу упорно сопротивлявшийся, со временем уступал и вприпрыжку удалялся по тропе. Оликея продолжала время от времени выкрикивать предостережения. Мальчик-солдат однажды покосился в ее сторону — она действительно привязала себя к дереву и вцепилась в ствол.
Летом в степи случались дни, когда стрекот насекомых не смолкал с утра до ночи, так что со временем человек переставал его слышать. И лишь когда он вдруг стихал, понимал, что такое настоящая тишина.
Я вспомнил это ощущение, когда закончился призыв. Какое-то время не только уши, но и легкие и живот казались мне неожиданно опустевшими. Мальчик-солдат пошатнулся и застонал — ноги покалывало и пекло от долгой неподвижности. Он выпрямился. Его голова закружилась, и я испугался, что он сейчас рухнет. Он несколько раз глубоко вдохнул, и мир вновь обрел плотность. Я понял, что он окончательно пришел в себя, когда ощутил первый укол голода. Близился полдень, а мальчик-солдат не пил и не ел со вчерашнего вечера.
— Оликея! — отчаянно окликнул он кормилицу.
Та не ответила. Мальчик-солдат, слегка опомнившись, огляделся. Несколько его кормильцев распростерлись на земле. Сопротивление призыву отняло у них все силы. Оликея, все еще привязанная к дереву, рыдая, обвисла на стволе. Она цеплялась за кору, словно ребенок за мать.
— Нет, — всхлипывала она, — нет, нет, нет. Только не снова. Не снова!
Мальчик-солдат, как мог, поспешил к ней. Поразительно, как он ослабел, поголодав лишь одно утро. Мое тело явно изрядно изменилось, пока им владел мальчик-солдат. Он нежно положил руки на плечи Оликеи, куда заботливее, чем держался с ней предыдущей ночью.